Теофилиус, подозревала я, мог бы и сам выступать в каком-нибудь нашем ревью, поскольку он говорил на тамильском, английском, малайском, кантонском и хоккьенском: человек-оркестр.
Я изготовилась клянчить у него три-четыре книги из пачки, пылившейся на столе: лондонские новинки, присланные на разгром критикам. После разгрома книги эти все равно валялись тут зря. А еще надо было узнать, что нового на лондонской сцене, действительно ли восходящая звезда драматургии – Ван Друтен – затмил даже Ноэля Кауарда и Уильяма Эшендена. Далее, я сама выписывала на дом еженедельные «Спектэйтор» и «Нэйшн», но в редакции пропадали впустую еще и «Truth» (что за нахальство – назвать журнал словом «Правда») и «Нью Стейтсмен»…
– Так, вот она, – сказал Тео.
В моих руках оказался магический предмет: мокрый прямоугольник бумаги с двумя колонками пачкающегося шрифта. Гранка. Конечно, магия – я же видела сейчас то, что все остальные прочтут только завтра, но не в виде отдельных гранок, а все вместе на шершавой газетной бумаге. А может, еще и не прочтут, если кому-то тут, в этом здании, не понравится какая-то гранка.
После первых же строчек моя физиономия начала расплываться в улыбке, а потом я замурлыкала «ля, ля, ля».
– У твоего репортера хороший музыкальный вкус, – сказала я, наконец, Тео. – Одна ошибка, если это важно: наша Магда говорит про себя: «Я, вообще-то, скорее голландка». А ее друг Тони в таких случаях отзывается: «А я скорее американец». Хотя можно оставить и так, последние перед Азией лет двадцать своей жизни она точно провела в Америке…
– Да, – сказал Тео, – да, конечно… Сейчас. Вот, сделано. Амалия, я хотел тебя спросить. Ты здорово удивила меня вчера. И Эллиса, главу нашей репортерской службы. Как это случилось, что ты заранее знала о смерти этого человека? Кем надо быть, чтобы знать об убийстве полицейского чина раньше, чем об этом узнала сама полиция? А, Амалия?
– Тео, Тео – все так просто, я узнала от самой полиции, что его ищут. Не больше. Его действительно нашли в каменоломне – там, где вы написали?
Тео мрачно кивнул.
– А как его звали, кто он был по должности? – задала следующий вопрос я. – Видишь, вот этого я не знала.
– Он? Уайтмен, Джеймс Уайтмен, сорок два года. Заведующий архивом, – странным голосом сказал Тео.
Наши глаза встретились, и я кивнула. Очень интересный глава архива, путешествующий по каменоломням султаната Кедах. Он искал там, среди камней, потерявшиеся архивные записи вердиктов коронера за прошлый год? Не говоря об имени – анонимнее бывает только Джонсон и Джексон. В общем, специальное отделение полиции.
Значит, Элистер Макларен и точно шпион, родился в моей голове неопровержимый вывод.
Чтобы скрыть смущение, я взяла со стола еще одну гранку, с крупным шрифтом. Передовая, конечно, которую писал, как и было положено по должности, лично Джордж Биланкин.
Хм, так у нас же завтра некая дата – 12 августа. День, когда Фрэнсис Лайт впервые поднял британский флаг над этим – заросшим тогда глухим лесом – островом, принадлежавшим до того момента султану Кедаха. Дата не очень круглая, 143 года назад, но все же хороший повод сказать несколько умных слов. Например: «При той разности рас, которые привлекала страна, возможно, это был счастливый случай, что именно Британия, а не другая Держава, всадила в землю свой флагшток в Пенанге, так как никто другой бы не достиг большего в объединении незнакомых друг другу народов, которым надлежало отныне жить вместе».
– Есть комментарии? – чуть заносчиво поинтересовался голос у меня над ухом.
Я скосила глаз и увидела рядом с собой небольшой животик, на котором лежал неинтересный полосатый галстук. Подняла глаза выше и увидела круглые очки в роговой оправе и улыбку господина Биланкина.
– Комментариев – никаких, – бодро отозвалась я. – Есть совершенно постороннее соображение.
– Немедленно его сюда, ваше соображение, – отозвался главный редактор и устремил на меня сверху взгляд веселых глаз.
– Дело в том, господин Биланкин, – сказала я, – что год назад я участвовала в случайном разговоре насчет памятника Фрэнсису Лайту, которого так до сих пор и нет. А нет его потому, что не сохранилось лица этого человека. Видите ли, штат самого Лайта состоял сначала из одного, потом из пяти человек. Да и вообще европейцев на острове в первый год было всего четырнадцать. Два торговца, владелец таверны, корабельный плотник, э-э-э, как это – смолист, что ли, специалист по парусам, плантатор… Чуть позже, в 1801 году, некий Джон Браун был одновременно провостом, шерифом, тюремщиком, коронером и бейлифом. И это был важный человек, потому что на стройках каторжников из Индии было уже 180. Так вот, каторжники были, но ни одного врача, ни одного инженера – или художника.
Тут Биланкин, молча подвинув себе стул, сел со мной рядом и начал смотреть на меня как-то по-другому.
– И тогда, – продолжала я, – мой собеседник сказал: ну, хорошо, зато сохранились портреты сына великого человека – Уильяма Лайта. И еще бы им не сохраниться, ведь в 1836 году он создал другой город – Аделаиду. Наследственный гений, господин Биланкин. Отец начертил здесь первые четыре улицы – Бич-стрит, Питт-стрит, Чулия-стрит, ну, и Лайт-стрит. А сын, Уильям Лайт – то был первый генеральный сюрвейер Южной Австралии, и он считается автором дизайна одного из самых хорошо спланированных городов мира.
И почему бы, сказал мой собеседник, не взять лицо сына для памятника отцу – ведь какое-то сходство было?
– Великолепно, – перебил Биланкин и, как я понимаю, приготовился просить разрешения использовать эту идею в печати.